Результатов: 107

101

Воздух в федеральном зале суда был пропитан снисходительностью. Шли 1930-е годы. Одна женщина стояла за столом защиты. Она была невысокого роста, безупречно одета и совершенно одна. По другую сторону прохода сидели тяжеловесы Министерства юстиции США. Они выглядели расслабленными. Они шутили друг с другом. Они пришли, чтобы изъять участок земли в Вашингтоне, округ Колумбия, для строительства монумента Правосудию - нового здания Верховного суда. Владельцу земли предложили сущие гроши. Они были уверены, что владелец возьмёт чек и исчезнет. Но владельцем была не корпорация и не банк. Владельцем была женщина, стоявшая у стола: Бернита Шелтон Мэттьюс. И она была не только собственником. Она была адвокатом.

Бернита прожила всю жизнь, слыша, что находится "не в той комнате". Она родилась в Миссисипи, где магнолии были прекрасны, а гендерные роли - железными. Её отец, судебный клерк, рано заметил её острый ум. Он позволял ей читать юридические книги в своём кабинете. Обсуждал с ней дела. Но когда она сказала, что хочет стать юристом, он рассмеялся.
"Бернита, - сказал он, направляя её в гостиную, - научись играть на пианино. Этим и должны заниматься дамы". И она научилась. Она стала музыкантом концертного уровня. Она уехала в Европу. Исполняла классику. Но музыки оказалось недостаточно. Закон по-прежнему звучал в её голове - мелодией, которую невозможно заглушить. Она вернулась в США, переехала в Вашингтон и устроилась работать в Управление по делам ветеранов, чтобы оплачивать вечернюю юридическую школу.

Она почти не спала. Училась в трамваях. Училась в обеденные перерывы. И сдала экзамен на адвоката. А затем усвоила самый тяжёлый урок. Когда в Управлении узнали, что их секретарь стала юристом, её не повысили. Её уволили. Ей сказали, что женщина с юридическим образованием будет "слишком разрушительной" для машинописного отдела.

Бернита не вернулась к пианино. Она вышла на тротуар. Она вступила в Национальную женскую партию. Она стала "Молчаливым стражем". День за днём она стояла у Белого дома с плакатом, требующим избирательного права. Она не кричала. Она не устраивала беспорядков. Она просто стояла - живое обвинение лицемерию американской демократии. В неё плевали. Над ней насмехались. Но, стоя на холоде, она делала и другое. Она запоминала лица врагов. Она стала юридическим мозгом движения.
Ей был нужен не только голос на выборах - она хотела разрушить весь правовой фундамент сексизма. Она пошла в библиотеки и откопала каждый древний, пыльный закон, превращавший женщин в собственность. Она нашла законы, запрещавшие женщинам быть присяжными. Законы, лишавшие их права на собственное наследство. Она написала "всеобъемлющие законопроекты", чтобы смести их все. Она стала архитектором современной правовой равноправности. И это привело её обратно в тот зал суда в 1930-х годах.

Правительство хотело её юридическую контору. Оно хотело снести штаб-квартиру Национальной женской партии, чтобы построить Верховный суд. Совершенная ирония. Государство использовало право экспроприации (Eminent Domain), чтобы заставить замолчать женщин, боровшихся за свои права. Бернита предстала перед присяжными. Юристы Министерства юстиции пытались её запугать. Они засыпали её сложными терминами. Пытались утопить в бумагах. Но она знала земельное право лучше них. Она прочла те законы, которые они лишь пролистали. Она допрашивала государственных оценщиков с точностью пианиста, берущего верхнее "до". Она разбирала их оценку кирпич за кирпичом. Она доказала, что правительство пыталось её обмануть. Присяжные смотрели, ошеломлённые. Они видели, как "маленькая леди" разрывает федеральное правительство на части. Присяжные присудили ей крупнейшую компенсацию за изъятие собственности в истории США. Она взяла эти деньги - огромное состояние - и использовала их, чтобы обеспечить будущее Национальной женской партии.

Но история не закончилась чеком. В 1949 году у президента Гарри Трумэна появилась вакансия в федеральном суде. Ему нужен был жёсткий человек. Тот, кто понимал Конституцию не как теорию, а как поле боя. И он выдвинул Берниту Шелтон Мэттьюс.
Сенат ворчал. Ассоциация юристов ахнула. "Женщина-судья?" - шептали они. - "А если она станет слишком эмоциональной?"
Бернита заняла судейское кресло. Она стала судьёй Окружного суда США по округу Колумбия. В течение следующих тридцати лет мужчины, которые отказывались нанимать её, увольняли её и пытались отобрать её землю, входили в её зал суда. Им приходилось вставать. Им приходилось склонять голову. И говорить: "Да, Ваша честь". Она вела процессы о государственной измене и громкие дела профсоюзов. Она была хладнокровной, справедливой и пугающе умной. Она доказала, что закон не принадлежит мужчинам. Он принадлежит каждому, кто достаточно смел, чтобы его прочитать.

Здание Верховного суда стоит сегодня на земле, которая когда-то принадлежала ей. Но сама система правосудия стоит на земле, которую она проломила.

102

Одно из самых недооцененных условий прогресса — стандартизация. В Европе 1789 года существовало более двухсот пятидесяти ТЫСЯЧ различных единиц измерения — каждая провинция, каждый город, иногда каждый цех имели свои локтя, фунты, бушели. «Парижский локоть» был не равен «лионскому», а «нормандская сотня» означала 120, потому что там считали дюжинами. Меры были привязаны к конкретным практикам — «акр» означал площадь, которую один человек может вспахать за день и потому в горах он был меньше, чем в долине.

В 1791 году французское Учредительное собрание поручило Академии наук создать универсальную систему мер. Принцип выбрали красивый: метр должен составлять одну десятимиллионную часть четверти земного меридиана. Тогда два астронома — Жан-Батист Деламбр и Пьер Мешен отправились в семилетнюю экспедицию, чтобы триангуляцией измерить дугу меридиана от Дюнкерка до Барселоны. Это было время террора, войны с Испанией и оккупации. Их арестовывали как шпионов, ставили под подозрение в революционных трибуналах, обвиняли в роялизме (поскольку они работали с дореволюционными астрономическими таблицами). Деламбр завершил северную часть, Мешен застрял на юге — и в Каталонии обнаружил в собственных измерениях ошибку, которую он скрыл от коллег. В результате платиновый эталон метра получился немного длиннее десятимиллионной части меридиана. Метр распространялся по миру медленно: Франция — 1799, Нидерланды — 1820, Германия — 1872, Россия — 1899, США так до сих пор полностью не перешли на метрическую систему. Это приводило ко множеству ошибок и аварий.

До 1841 года каждый английский механический завод нарезал болты со своим шагом и углом профиля. Это означало, что если у вас сломался болт на станке Манчестера, заменить его в Шеффилде было невозможно. Инженер Джозеф Уитворт обошел главные британские заводы, измерил болты, усреднил параметры и в 1841 году предложил единый стандарт. Это первый в истории успешный промышленный стандарт международного уровня — британская резьба распространилась по всей империи и за ее пределы, а потом конкурировала с американской резьбой и метрической ISO. Именно отсюда начинается взаимозаменяемость деталей, без которой немыслимо массовое производство.

В Британии 1830-х годов шла настоящая война за стандартную ширину железных дорог. Существовали две разные системы (Стефенсона и Брюнеля) и в местах их пересечения пассажиры были вынуждены пересаживаться, а грузы — перегружаться, что вызывало хаос. Парламентская комиссия приняла закон, обязавший все новые линии строить в стефенсоновской колее. Аналогичная история произошла в США в 1886 году, когда всего за два дня около 13 000 миль южных железных дорог одновременно перешили с пятифутовой колеи на стефенсоновскую, чтобы интегрироваться с северной сетью. Это была крупнейшая инженерная операция XIX века, и о ней почти никто не помнит.

В 1778 году французский оружейник Оноре Бланк в присутствии американского посла Томаса Джефферсона продемонстрировал, как из ящика случайно перемешанных частей мушкетов можно собрать рабочее оружие, не подбирая детали. Это произвело на Джефферсона огромное впечатление и он привез эту идею в США и хотя сама система во Франции после Революции заглохла, в Америке ее подхватили государственные арсеналы, на которых была налажена машинная нарезка стандартных частей. Сначала стандартизация распространилась на оружие, потом на швейные машины Зингера, велосипеды, печатные машинки и в итоге автомобили Форда.

Железные дороги были бы невозможны без стандартизации времени. До 1883 года в США каждый город жил по местному солнечному времени, и разница между Бостоном и Нью-Йорком составляла около 12 минут. Для пешехода это не имело значения, для дилижанса — тоже, но для железной дороги это был кошмар: расписание на крупной американской ветке могло включать до сотни локальных времен, и это было одной из главных причин крушений. Уильям Фредерик Аллен, секретарь съезда железнодорожных управляющих, разработал систему четырех часовых поясов и убедил все главные дороги страны принять ее одновременно — в полдень 18 ноября 1883 года американские города перевели свои часы на единое поясное время. Многие города сопротивлялись, но проиграли. Через год в Вашингтоне состоялась Международная меридианная конференция, которая приняла Гринвич за нулевой меридиан и установила систему мировых часовых поясов.

Была длительная война за концертное «ля» — 440 герц. Высота ноты ля первой октавы «плавала» с XVII по XIX век: в Венеции XVII века «концертный тон» (mezzo punto) звучал примерно на современных 460 Гц, в немецких церквях XVIII века тот же ля разных органов гулял от 380 до 480 Гц — то есть разница между двумя «ля» в соседних городах могла быть больше полутора тонов. Бах, переезжая из Лейпцига в Дрезден, переделывал свои кантаты, потому что иначе певцам было невозможно их петь. В XIX веке оркестры повышали строй, потому что более высокий тон дает более яркое и звонкое звучание духовых, а каждый дирижер хотел блистать. Это разрушало голосовые связки певцов, особенно сопрано — Верди в 1884 году яростно протестовал и предлагал зафиксировать «итальянский ля» на 432 Гц, который тогда считался разумным компромиссом. После долгих споров Международная конференция по стандартизации в Лондоне в 1939 году приняла решение: концертный ля = 440 Гц. Интересно, что главным аргументом была не музыка, а радиовещание: BBC и другие национальные вещатели остро нуждались в общей точке для трансляции концертов, и нота-камертон 440 Гц транслировалась в эфире как технический сигнал.

Была война за количество клавиш у фортепианной клавиатуры. Победил стандарт фирмы Стейнвей, утвержденный в 1880 году — 88 клавиш: 52 белые и 36 черных. У клавикордов и клавесинов XVI–XVII веков было 4–4,5 октавы, у молоточкового фортепиано Кристофори (1700-е) — около 4,5, у инструмента, на котором работал Бетховен — 6 (отсюда «лишние» сонаты, не помещающиеся на старых инструментах). Лист и Шопен играли на 7-октавных. Стейнвей добавил еще четверть октавы вверх и три ноты вниз — частично из коммерческих соображений (чтобы инструмент был больше, чем у конкурентов), частично потому, что некоторые композиторы это требовали.

Была война за стандарт MIDI, который спас электронную музыку потому, что в начале 1980-х каждый производитель электронных синтезаторов (Roland, Yamaha, Korg, Sequential Circuits, Oberheim, Moog) использовал собственный закрытый протокол связи между инструментами. В результате студийная электронная музыка уже существовала, но ее нельзя было легко интегрировать — подключить синтезатор Roland к секвенсору Sequential Circuits было невозможно. Производители смогли договориться и протокол MIDI был опубликован полностью бесплатно, без лицензионных отчислений. Без MIDI не было бы ни современной поп-музыки, ни домашней звукозаписи

Была война за стандарт контейнера и «Война токов» — за стандарт электроснабжения (постоянный против переменного), долго шла война за стандарт раскладки клавиатуры. Были войны за размер кредитной карты, водительских прав, пропусков на работу, гостиничных ключей и транспортных карт.

Были и проигранные войны, в которых стандарта достичь не удалось (и уже не удастся). В результате сегодня в мире сосуществует около 15 несовместимых типов розеток.

Из сети

103

Учился я в школе, и вставал в шесть утра по будильнику, чтобы пойти на тренировку. Будильник у меня был круглый, и держался на каких-то уж очень подозрительных ножках, так что нередко спросонья я по-неосторожности придавал ему ускорение, и он начинал катиться по столу, но каждый раз мне удавалось его остановить. Каждый, кроме одного, когда докатившись до края, он шмякнулся оземь и затих навсегда.
Я не отчаялся, и приспособился просыпаться под гимн Советского союза.
В шесть утра радио троекратно проигрывало позывные "Широка страна моя родная", после чего звучал гимн. На ночь радио затихало и спать не мешало.
И вот однажды я проснулся, когда гимн уже звучал.
Привычными движениями я собрался и отправился в путь.
Каждый день мне по дороге попадалиь на глаза одни и те же лица, и город уже начинал свою утреннюю суету.
То утро, однако, выдалось непривычно тихим. Одни и те же лица тоже отчего-то не попадались. Да и небо, которое должно уже было начать светлеть, оставалось тёмным и меняться, похоже, не собиралось. Я прошёл значительное расстояние.
И тут до меня дошло. Я проснулся под гимн, который проигрывался в двенадцать ночи.

104

«Полковнику никто не пишет…»
Когда-то очень давно, ещё в прошлом веке, я снимался в одной телевизионной викторине. Замечательное было время, но здесь не об этом.
Как-то нам, участникам, организаторы рассказали, что решили запустить детский вариант программы, и предлагают привезти на отбор кандидатов, — детей среднего школьного возраста.
Сразу скажу: я-сегодняшний категорически против всех детских конкурсов с выбыванием. Конкурс для детей можно проводить, если в итоге всех наградят, всем скажут, что они умные и красивые, и всем врУчат подарки. А может быть вручАт. А за шоу, где ребёнку перед телекамерами объявляют, что он отстой и никуда не годен, надо сажать в тюрьму.
Но тогда я был молод и весел, и подумал: а почему бы не предложить дочуре в этом поучаствовать? Я-то участвую, а она точно не глупее меня (дальнейшая жизнь подтвердила, что гораздо умнее). Дочь согласилась блеснуть в этой авантюре, и мы поехали.
Отбор был не такой, как у нас. Сразу меня смутило огромное количество мамаш с напудренными девочками в пышных платьях и причёсках. Все эти мамаши знали друг друга, и радостно обменивались: «А, и вы на этот кастинг пришли? А на первом канале были? А на третьем?» В интеллектуальных играх отбор не принято называть кастингом, но ладно, я не об этом.
Участников отбора усадили за столы, раздали листочки, родителей выгнали, и ведущий начал диктовать вопросы. Дети писали на листочках ответы.
Я, конечно, подслушивал, - мне было интересно. Вопросы были все довольно простые, но один меня откровенно удивил. Звучал он буквально так: «Эти четыре слова в названии песни группы БИ-2 совпадают с названием романа Габриеля Гарсия Маркеса». Ни фига себе! Вопрос для пятиклассников!
Когда мы ехали домой, я, конечно, спросил дочуру, что она ответила на этот вопрос. Пожав плечами, она спокойно ответила: «Как что? «Полковнику никто не пишет»
«Ты читала Маркеса?», - ошеломлённо воскликнул я. Посмотрев на меня, как на дебила, дочь сказала: «У БИ-2 не так много песен, а название из четырёх букв всего одно. Про твоего Маркеса я и не слышала!»
Вот ведь как просто. К счастью, проект закончился не начавшись, я даже результатов отбора не видел.
«Полковника никто не ждёт…»

105

Как я сыграл в интеллектуальную игру с банком.
Тут один известный банк с названием из одной буквы предложил мне блеснуть эрудицией: сыграть в игру, где всё решают знания. Ну, почему бы не попробовать, подумал я, хоть где-то в наше время ещё может пригодиться эрудиция!
Надо было выбрать категорию вопросов, я выбрал «Искусство». Вопрос из категории «Искусство» звучал так: «К какой категории относится покемон Пикачу?» И давались на выбор четыре варианта. На этом мои игры с банковским интеллектом и закончились.
Всё, что можно сказать о людях, которые у нас занимаются банковской деятельностью.

106

рассказ не мой

***

Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. Но про палубу сторожевого корабля Северного флота в Писании благоразумно умолчено.

(Апокрифическое флотское предание)

Британский математик Джон Литлвуд, человек, несомненно, выдающегося ума и комфортной академической прописки, однажды вывел закон чудес. Согласно его выкладкам, чудо — это событие особой значимости с вероятностью один на миллион. Литлвуд посчитал время бодрствования человека, количество событий в секунду и пришел к выводу: при таком математическом раскладе чудо должно происходить с каждым из нас примерно раз в месяц. Если брать всю жизнь, утверждал британец, шанс один к миллиону — это сущий пустяк.

Читал я эти выкладки много позже, сидя в теплом кресле, и думал: засунуть бы этого Литлвуда в город Полярный образца тысяча девятьсот девяносто второго года. На пирс, где швартуются сторожевые катера охраны водного района. Там бы его математика дала трещину шириной с Марианскую впадину. Потому что в Полярном чудес не было. Чудом там считалось, если на камбузе давали масло, если командир сходил на берег трезвым и если ветер с Баренцева моря не пытался вырвать твою душу через уши. Вероятность этих событий стремилась к отрицательным величинам.

Но однажды чудо к нам все-таки прислали. Прямо с распределителя ПТК. Чудо было невысокого роста, носило шинель, стоящую колом от фабричной пропитки и мороза, имело оттопыренные уши и откликалось на имя матрос Иван Чудов

Эту историю автор услышал в Полярном от матроса того самого корабля, когда рядом у стенки стоял корпус К-407. Полярный тогда был не город, а форма наказания, выданная Северным флотом под видом места службы: ветер, бетон, ржавчина, мокрая шинель и вечное чувство, что Господь сотворил мир, а потом махнул рукой на Кольский полуостров.

Матрос рассказывал про СКР «Задорный» — большой сторожевой корабль проекта 1135 «Буревестник». Красивая серая дура, ощетинившаяся железом, гордостью и корабельным идиотизмом. В бригаде его, конечно, звали «Задротный» — потому что народ у нас всегда сначала крестит, потом уже читает документы.

И вот на этот корабль однажды прибыл матрос Ваня Чудов.

Ваня был из Харькова. Но говорил на таком чистом русском, что любой московский диктор рядом с ним казался уроженцем дизельного отсека. Говорил ясно, мягко, без понтов и без этой интеллигентской плесени, когда человек не мысль выражает, а пытается доказать, что у него дома есть книжная полка.

Главная беда Вани была не в том, что он был слабый. И не в том, что он был глупый. Он как раз глупым не был. Главная беда Вани заключалась в том, что он был искренний.

А искренний человек на боевом корабле Северного флота — это примерно как белая скатерть в машинном отделении. Вроде бы вещь хорошая, даже праздничная, но совершенно непонятно, зачем она здесь и кто её сейчас первым испачкает.

Ваня почему-то верил, что экипаж — это единая семья. Что старшие товарищи существуют для наставления младших, а не для того, чтобы ночью завязывать им рукава морским узлом и наливать в ботинки холодной воды. Он верил в Устав. Не как проверяющий из штаба, который верит в Устав с целью кого-нибудь трахнуть в мозг, а по-настоящему. Как в Псалтирь. Как в таблицу умножения. Как в маму.

Система такого простить не могла.

Сначала его послали за ведром клиренса. Потом — заточить якорь. Потом — узнать у боцмана, где хранится запасной ватерлиний. Ваня ходил, спрашивал, возвращался и спокойно докладывал, что клиренс, по словам механика, в твёрдом виде не выдаётся, якорь по законам физики точить бессмысленно, а ватерлиния, судя по объяснениям боцмана, проходит не на складе, а по корпусу корабля.

Годки задумались.

Потом началась педагогика попроще. Ночью Ване связали робу, в ботинки налили воды, бушлат перед построением спрятали. Обычный молодой матрос после этого должен был материться шёпотом, чистить гальюн и постигать древнюю флотскую мудрость: «Не высовывайся, и, может быть, тебя не заметят».

Но Ваня Чудов пошёл к командиру БЧ.

Не жаловаться. Нет. Это было бы понятно. Стукачей на флоте не любили, но природа их была ясна. Ваня пошёл выяснять моральную природу конфликта.

— Товарищ капитан-лейтенант, разрешите обратиться. Я хотел бы понять, в каком месте нарушил внутреннюю гармонию коллектива.

Командир БЧ-2, человек с печенью, наполовину состоявшей из «шила», а наполовину из ненависти к штабу бригады, посмотрел на мокрые ботинки Вани, на лужу у порога и понял, что мир снова повернулся к нему неуставной частью.

— Пошёл вон отсюда со своей гармонией, пока я тебя к пушке вместо снаряда не привязал.

Ваня кивнул и ушёл.

Но механизм уже заработал.

Спрятали бушлат — Ваня к старпому: мол, утрата казённого имущества снижает личную боеготовность и бросает тень на корабль. Заставили драить палубу зубной щёткой — Ваня к замполиту: каков воспитательный смысл использования предметов личной гигиены не по назначению и есть ли на это методические рекомендации ГлавПУРа?

Офицеры начали бояться его больше, чем проверки из штаба. Потому что проверка из штаба хотя бы враг понятный: приехал, нагадил в душу, выпил у командира и уехал. А Ваня был стихийным бедствием нравственного характера.

Старослужащие решили, что он крыса. Очень хитрая. Глубоко законспирированная. Возможно, засланная особистом.

И вот однажды в душевой его зажали пятеро. Старшина Сидоренко стоял впереди, намотав ремень с латунной бляхой на кулак.

— Ну что, философская падла, достучался? Сейчас мы тебе гармонию по всем чакрам раскидаем.

Ваня стоял голый, худой, белый, с рёбрами, торчащими как шпангоуты у недостроенного катера.

— Я не стучал, товарищ старшина. Я ни разу не назвал вашей и ничьей фамилий. Я просто хотел понять, в чём моя вина. Если я плохой моряк — научите меня. Если я всё делаю по Уставу — зачем вы ломаете порядок?

И тут Сидоренко завис.

Потому что бить наглого можно. Ленивого можно. Борзого можно. Даже стукача можно — это почти санитарная обработка коллектива.

Но бить человека, который голый стоит у кафельной стены и просит научить его правде, было как-то нехорошо. Даже страшно. Как икону пнуть. Или плюнуть в колодец, из которого потом самому пить.

Сидоренко опустил ремень.

— Иди оденься, убогий.

С этого дня Ваню перестали бить.

Не из гуманизма, конечно. Гуманизм на Северном флоте если и водился, то только в консервированном виде и по большим праздникам. Просто все поняли: Ваня — юродивый. А юродивого трогать нельзя. Море потом взыщет.

Зато вскоре выяснилось, что Ваню можно применять.

Например, против интенданта, мичмана Шкуро, начальника продовольствия. Шкуро воровал так широко, что это уже не вызывало возмущения — только профессиональное уважение. Тушёнка, масло, сгущёнка исчезали в его кладовой, как грешники в аду, а в столовой личный состав ел перловку, от которой даже крысы становились философами.

И тогда к Ване подошли.

— Вань, Родина нам по норме мясо выделяет. А в котле — кости и комбижир вместо пятидесяти грамм сливоченого. Это же подрыв боеготовности. Ты бы сходил к мичману. Только по-человечески. Как ты умеешь.

Через десять минут Ваня стоял у провизионки.

— Товарищ мичман, разрешите обратиться. Я изучил нормы продовольственного довольствия. Скажите, по какой объективной причине калорийность пайка не соответствует условиям службы в Заполярье? Если продуктов нет — мы потерпим. Но если они есть, а личный состав их не получает, то возникает подозрение в должностном преступлении. Я хочу разобраться, чтобы не думать о вас плохо,и не докладываь командованию...

Шкуро, державший в руках сумку с тушёнкой, побледнел так, будто перед ним стоял не матрос, а Страшный Суд с зачитанной книжечкой приказов Министра обороны. Он уже был наслышан о праведном Чудов.

С этого дня масло в каше и на столах появилось.Больше. Ровно настолько, чтобы Ваня больше не приходил.

Но настоящее чудо случилось зимой, перед Новым годом.

«Задорный» стоял у пирса в Полярном. Рядом ошвартовался большой противолодочный корабль — здоровая океанская скотина, экипаж которой смотрел на овээровцев как на дворовых собак при породистых волкодавах.

Ваня вынес мусор. На пирсе курили чужие годки.

— Эй, чучело овээровское! Сюда иди!

Ваня подошёл.

— Упал, отжался пятьдесят раз.

— Товарищ матрос, вы не имеете права отдавать мне такой приказ. Мы в равных званиях и из разных экипажей.

Чужой амбал поперхнулся дымом, схватил Ваню за грудки и швырнул в грязный сугроб у кнехта.

На борту «Задорного» это увидел Сидоренко.

Тот самый Сидоренко.

Он выкинул окурок, побледнел и сказал тихо, почти ласково:

— Э. Стоп, скотины! Это наш придурок.

Через несколько секунд с трапа посыпались люди. С монтировками, ключами, в тапках, в шинелях, кто как был. Бежали молча. Не за честь корабля. Не за устав. Не за социалистическое отечество.

За Ваню.

Потому что своего юродивого чужим бить нельзя. Это уже не дедовщина. Это святотатство.

Драка была страшная. Били молча, по-флотски, без художественной самодеятельности. Бэпэкашники были крупнее, их было больше, но овээровцы дрались с таким остервенением, будто защищали последнюю банку сгущёнки от НАТО.

А Ваня бегал между ними, с рассечённой бровью, и кричал:

— Товарищи, рОдные! Прекратите! Мы же один флот!

За что получил ещё раз локтем, упал, поднялся и снова полез разнимать.

Разогнал всех дежурный по бригаде с патрулём.

Вечером в кубрике пахло йодом, спиртом, мокрой шерстью и великим флотским воспитанием. Сидоренко сидел с заплывшим глазом. Звягинцев молча достал бутылку «шила» и поставил на стол.

— Лечитесь, защитники Отечества.

Ваня сидел в углу кубрика. Губа разбита, глаз заплыл, вид мученический, но не обиженный.

Сидоренко налил, выпил, посмотрел на него одним глазом и сказал:

— Ваня, ты, падла, нас бесишь. Мы тебя не любим. От твоей правильности у нормального человека в голове говно закипает. Но если ещё хоть одна сука с другого борта на тебя криво посмотрит — мы им корабль на металлолом разберём. Понял?

Ваня поднял на него свой светлый, совершенно неуместный на Северном флоте глаз.

— Понял, товарищ старшина первой статьи. Спасибо за доверие. Но смею вас заверить, разбирать их крейсер на металлолом нет никакой оперативной необходимости. Пока вы отвлекали их личный состав несанкционированным физическим контактом, я предпринял меры административного реагирования.

В кубрике повисла тяжелая, недобрая тишина. Сидоренко медленно опустил кружку на стол.

— Какие еще меры, Ваня? — настороженно спросил он.

— Видите ли, — Чудов поправил воротник порванной робы, — в ходе инцидента я обратил внимание, что верхний вахтенный у трапа БПК покинул свой пост, чтобы принять участие в драке. Согласно Уставу гарнизонной и караульной службы, оставление боевого поста недопустимо. Как бдительный матрос, я был обязан обеспечить безопасность судна союзных сил. Я поднялся к ним на борт.

У Сидоренко начал мелко дергаться глаз.

— И? — выдохнул старшина.

— На мостике у них также оказалось пусто, — кротко продолжил Ваня. — На столе лежал раскрытый вахтенный журнал, что является грубейшим нарушением режима секретности. Я изъял его для передачи в особый отдел. Далее, на переборке, без надлежащего присмотра висели ключи. Судя по красным биркам, это ключи от арсенала и сейфа с секретной документацией. Во избежание их попадания в руки диверсантов, я реквизировал их тоже.

Ваня расстегнул свой безразмерный бушлат и аккуратно выложил на стол тяжелый, прошитый суровыми нитками вахтенный журнал крейсера первого ранга и гигантскую связку ключей.

Кубрик перестал дышать.

— Затем, — голос Вани звучал так же ровно и умиротворенно, — спустившись в офицерскую кают-компанию, я обнаружил на столе недопитую бутылку коньяка и закуску. Распитие спиртных напитков на борту боевого корабля категорически запрещено. Я конфисковал коньяк, а чтобы предотвратить дальнейшее разложение дисциплины их командного состава, я счел своим долгом скрутить с переборки их корабельные часы и барометр. Они висели криво.

Рядом с журналом легли массивные медные часы и новенький, сияющий барометр.

— Ну и напоследок, — Ваня виновато потупился. — Уходя с их борта, я обратил внимание, что их Военно-морской флаг на флагштоке закреплен с нарушением морской практики и сильно истрепался на ветру. Я снял его, чтобы постирать и зашить дырки. Вот он.

Чудов достал из-за пазухи огромное, сшитое из тяжелого шелка полотнище кормового флага противолодочного крейсера и аккуратно положил его поверх изъятого арсенала.

В тишине было слышно, как в соседнем отсеке гудит трансформатор. Экипаж БЧ-2 смотрел на стол. Они не просто выиграли драку. Благодаря бюрократическому аутизму одного человека, они только что всухую, без единого выстрела захватили флагманский корабль, лишили его секретности, обезоружили командование и спионерили знамя. Это был акт абсолютного, кристально чистого государственного пиратства.

Дверь кубрика скрипнула. На пороге снова стоял капитан-лейтенант Звягинцев. Он пришел за забытой на столе зажигалкой. Офицер окинул взглядом натюрморт на столе: вахтенный журнал, ключи от арсенала, барометр и скомканное знамя крейсера.

Звягинцев долго молчал. Потом он взял со стола открытую бутылку корабельного спирта. Не наливая в кружку, он сделал три долгих, глубоких глотка прямо из горла. Вытер губы рукавом.

— Сидоренко, — хрипло, но удивительно спокойно сказал командир БЧ-2.

— Я! — подскочил старшина.

— Завтра утром мы не будем сдавать это добро в штаб.

— А что мы будем делать, товарищ капитан-лейтенант?

Звягинцев посмотрел на Ваню с выражением глубочайшего мистического трепета.

— На рассвете, — произнес офицер, — мы отправим Чудова к их командиру в качестве парламентера. Будем требовать контрибуцию сгущенкой и тушенкой. А если они откажутся — Ваня пойдет к ним еще раз и по уставу проверит у них исправность чего-нибудь еще. Выдайте этому флибустьеру чистое белье и двойную пайку. И спрячьте флаг, пока нас всех за измену Родине не расстреляли.

С тех пор БПК стоял у пирса тихо, как мышь под веником, а при виде идущего по пирсу сутулого матроса с глазами спаниеля, океанская элита нервно отворачивалась и спешно проверяла пуговицы на бушлатах. Ибо против лома нет приема, а против лома, завернутого в Корабельный устав, бессилен даже весь Северный флот.

Автор Аркадий Авдей.

107

TRISTITIA EST VITA («Тоска — это жизнь»)

Я была ребёнком, но уже тогда знала, что тоска — это не просто грусть. Она жила во мне всегда, тенью следовала за мной, даже когда мне было хорошо.
Один из самых ярких моментов, когда я почувствовала её особенно сильно, — тот концерт.
Мы пришли всей семьёй: родители, бабушка, моя любимая сестра. Все были рядом, все были счастливы. Музыка лилась со сцены, зал был полон света, вокруг звучал смех.
Я смотрела на них: мама улыбалась, бабушка закрывала глаза, наслаждаясь мелодией, сестра раскачивалась в такт.
Это был идеальный момент, полный любви и тепла.
Но внутри меня, где-то глубоко, было другое чувство.
Щемящая, необъяснимая тоска.
Я смотрела на сцену, но не слышала музыку.
Я смотрела на небо за огромными окнами концертного зала и думала: "Почему я чувствую это? Почему, даже когда рядом все, кого я люблю, мне всё равно немного грустно?".
Я не могла объяснить это словами.
Тогда я решила просто наблюдать за этим чувством. Оно было тихим, как лёгкий холодный ветер, который пробирается сквозь тёплый вечер. Оно не мешало мне, но напоминало, что радость всегда приходит с оттенком печали.
И только позже, уже став взрослой, я поняла: тоска не всегда означает, что чего-то не хватает. Иногда это просто напоминание, что моменты прекрасны, но они уходят. Что люди рядом, но время идёт. Что счастье всегда смешано с чем-то более глубоким.
Теперь я не боюсь этой тоски.
Я принимаю её как часть себя так же, как принимаю счастье.

123