Результатов: 503

501

Шевалье, Кучеренко, Доценко

Жил я когда-то на квартире у Натальи Семёновны Кучеренко. В поселке Цурюпа. Это в Южной Сибири. Наш техникум не имел общежития и каждый учебный год начинался у нас с перетаскивания панцирных сеток и спинок кроватных на новые квартиры. За время каникул прежние хозяйки успевали передумать сдавать квартиру именно тебе, или уходили в мир иной. За первые два курса я сменил полдесятка квартир, а вот третий и четвертый курсы заканчивал уже у Натальи Семёновны. Мы с ней вместе спали. В гостиной. Она же и кухня. Из-за шаткой перегородки, нас разделяющей, иногда раздавался шлёп губной. Одна губа у неё была гипертрофирована! Я в то время ещё не храпел и спал крепко. Читал до поздна и слушал её шлёп. И её рассказы. Судьба у неё была нелёгкая:

До войны жила на Кавказе и носила фамилию Шевалье. Война постучалась и всех с иностранными фамилиями попросили переселиться в Южную Сибирь. Теперь Казахстан. Стала она жить на центральной усадьбе совхоза. Работала уборщицей. Конторы и клуба. Пострелёнка своего водила с собой. Он учудил. Чем-то острым кинул куда-то и попал в лицо члену политбюро. Член стоял за кулисами. В смысле его портрет. Завклуб обнаружил дырку в лице члена. И пожалел несчастную мать. Переселил с детьми на ферму. Подальше от политбюро. Там она и прозябала в землянке. Доярила. И дочь свою тоже дояркой сделала. С пятнадцати лет. Вместе доили одну группу коров. Записывали на Катю. И получила Катя орден ленина! И ладони больше моих в два раза. Лопаты, а не руки!

Сынок её, преступник политический, вырос и стал знатным трактористом. По фамилии Доценко. Мама ухитрилась дать непреследуемую фамилию. Богатырь вырос! «Беларусь» за колесо мог приподнять. Но по нездоровью в сорок лет переквалифицировался в часовщики. Руки – лопаты, мизинец как мой большой!
А Катя перебралась в Цурюпу на ПМК. Бетонщицей. Дом у Натальи Семёновны пятистенный, и во второй половине она и жила. С мужем. Муж печник и выпивоха. К тому же деревенский хулиган. Ездил по деревням окрестным и ладил печки. В Успенке у хозяйки жил и клал печи многим соседям. У одних унёс гуся. Получил порицание и запись в личное дело. Потом в Таволжанке у кого-то исчезли пять рублей из кошелька. Появилась вторая запись в «участке». А после того из Маралдов очередная хозяйка принесла в суд заявление о том что тов. Имярек взял у неё часики дамские для ремонта и не вернул взад. А на ремонт деньги взял! Итого 18 руб. 32 коп. Чек приложила.

И дали Лёхе три (3) года. Всё просто. Тем более что судья живёт в соседнем доме.

И стала Катя ездить к Лёхе-рецидивисту в Павлодар. На свидания. И привозила оттуда синяки от любимого. И потихоньку приводила она в дом сожителей. Один татарин, конечно же Рафаэль, был художником на ПМК. Писал плакаты. И мне нарисовал полтрет. Я был на нём похож. Даже мамуля меня узнала. По ямочке на подбородке.
Второй, Геннадий, был вор. Нет, ВОР! Об этом говорили наколки на запястьях и эбонитовые перстни на почти всех пальцах. Говорил он по-модному – пришепётывая и поплёвывая через фиксу. Отбывал «химию». Он был нам примером!

У Натальи Семёновны ведь был ещё сын – Петя. Мой ровесник. Рослый, чубатый губошлёп. Как сейчас вижу его с улыбкой до ушей подзуживающим мамашу. Во рту у него вечно мокрая «Примина». Он как раз племянника годовалого забавляет. Подвесил того за майку на гвоздь под потолок и лыбится. А бабка шипит и снять не может. Младенец орёт! Но для вида – весь в дядьку – работает на публику! Цирк!

Петьке семнадцать и он пробует татуироваться. И меня подзуживает! Хочется повзрослеть скорее. А как? И прибавляет себе год. Это просто! Я видел. Чуть хлорки берёшь на спичку и переправляешь цифру 53 на 52. И вот уже можно идти сдавать «на шофера». И два месяца восстанавливать ГАЗон из-под забора в гаражах. Теперь он ездит со свешенной за борт левой лапищей с вытатуированным встающим солнцем и надписью «Сибирь». Здорово! А на правой, от локтя до запястья - «не забуду мать родную»! Наталья Семёновна, когда увидела эту надпись, долго хлестала Петьку полотенцем…

Теперь Петьке девятнадцать. По паспорту. А мать в неведеньи! И не хочет чтобы Петька женился. А Петька хочет! И Валя согласна! Мы с Петькой ходили к Вале в гости и там я познакомился с Лидой. Петька остался у Вали музыку слушать. А мы с Лидой гуляли долго за полночь. И когда, наконец, она оставила меня одного, я зевнул. От души!! И не смог рот закрыть. Бегом домой! Звонков тогда не водилось. Стучу. Наталья Семёновна – хто там? Молчу. – Хто там? Наконец догадалась посмотреть через окошко – кто там мычит! – Ой, батюшки! Петя иди сюда, смотри!
И подвязывает мне челюсть полотенцем и слюни подтирает. А Петька зевнул и ушел к себе. Потом вернулся и каак даст снизу! И челюсть стала на место. Всем спать!

А Петька женился всё таки! Да! На Вале! Она к нам переехала. Счастье какое! Но вот набежала тучка. Пете очень нравилась пластинка еще со свадьбы. Мы под неё танцевали с Лидой.

…Август
За окнами осень.
О дождя потемнели
Кусты.
И я знаю,
Что я тебе нравлюсь…

И пластинка эта в нашем доме, и играет. Валя унесла её в свой дом. Родителям.
Молодой муж её мурлычет.
Валя предупреждает!
Петька гундит…
Валя собирает узелок и уходит! К маме с папой.

502

[B]Констанца, 1946–1947[/b]

[i]Рассказ Лиды[/I]

Меня зовут Лида. Мне шесть лет. Мы приехали в Румынию в августе 1946 года. Папа — Павел Петрович — служит здесь интендантом Советской Армии. Мама — Анна Николаевна — поехала с ним. И я, конечно, тоже.

Поселились мы в городе Констанца. На бульваре Регины Марии (Королевы Марии). Дом был большой, старый, принадлежал одному зажиточному румыну. У него был ресторанчик, а ещё он сдавал квартиры – несколько двухэтажных домов в глубине двора. Наша квартира находилась на втором этаже. Ресторан стоял на проспекте Регины Марии, второй дом от перекрёстка с второстепенной улицей.

Сначала я не знала, что мы в чужой стране. Для меня это был просто новый город. Тёплый, южный, с широкими улицами и зелёной травой, которая не желтела даже зимой. Один раз выпал снег — он лёг на газон и быстро растаял. Больше я снега не видела за всю зиму.

[u]Уклончивый ответ[/u]

Однажды мы с папой и мамой пошли в порт. Там стояли наши военные катера. Я тогда ещё не знала, что это такое — просто большие корабли с красными звёздами. Мы подошли к одному из них. На палубе колол дрова юнга — парень лет шестнадцати, наверное.

Папа окликнул его:

— Здравия желаю! Ну что, как дела? Куда направляетесь?

Юнга ответил не по уставу, но как надо. Он поприветствовал папу, а на вопрос о планах ответил уклончиво: «А кто его знает? Куда капитан прикажет, туда и пойдём...». Папа не стал допытываться. Он был военным и понимал, что матросы и солдаты не должны говорить о маршрутах даже своим, даже если спрашивает офицер, хоть и "сухопутный".

Мы пошли дальше. Я запомнила запах моря и дерева, которое кололи на дрова. И ещё — как важно военному не говорить лишнего.

[u]Баня[/u]

Несколько раз мама брала меня с собой в баню. Это было необычное место. Раздевалка находилась на втором этаже. Там было очень чисто — на полу лежала мягкая ковровая дорожка, а стены были украшены зеркалами до потолка.

Лестница, ведущая вниз, была светлой и гладкой — мама сказала, что она мраморная. Лестницу тоже покрывала ковровая дорожка. На первом этаже была сама помывочная — кафель, душевые, скамейки. За отдельную плату можно было принять ванну, но мама не стала заказывать — мы просто помылись под душем.

Я потом, уже взрослой, вспоминала эту баню как что-то почти сказочное. Советские бани были попроще, без ковров и мрамора. Но они были свои, родные. А здесь было чужое, но очень красивое.

[U]Как я ходила в штаб[/u]

Мама как-то отправила меня в штаб к отцу — передать обед. Она вывела меня на улицу Королевы Марии и сказала:

— Иди всё прямо-прямо. Придёшь в штаб.

Я знала дорогу. Мы уже бывали там раньше. И я пошла. Прошла километр, наверное, может, чуть больше. Передала корзинку с едой, и вернулась.

Тогда мне это казалось простым делом. А через много лет я поняла, что мама рисковала — отправить шестилетнюю девочку одну по чужому иностранному городу. Но тогда люди были другими. Или просто не думали об опасностях – война же закончилась...

[u]Рынок и румынские слова[/u]

Мама часто ходила на рынок. Иногда она брала меня с собой. Несколько раз мы ходили туда с девушкой, которая работала в ресторане у хозяина и свободно говорила по русски. Видимо, её родители приехали сюда из Бессарабии ещё до революции.
Мы переходили широкий проспект Короля — бульвар, где ездили машины. Светофоров и регулировщиков тогда не было. Мы останавливались на краю, ждали, когда машин станет меньше, и бежали. Проспект был метров пятьдесят, не меньше.
Позже я узнала, что это был проспект Кароля 1 (ударение на первый слог). Но мы не знали подробностей и называли его, как слышали.

Я запомнила несколько румынских слов:

Лаптэ — молоко.

Пынэ — хлеб.

Буна зия — добрый день.

Ла реведерэ — до свидания.

Мулцумэск — спасибо.

Шти романэшти – по румынски говорите?

Нищие часто просили хлеба. И я слышала это слово — «пынэ» — снова и снова. А уличные торговцы кричали, предлагая свой товар. Я запомнила это как «Акуджи!». Папа потом объяснил мне, что это просто рыночные выкрики — «Кому молока?», «Кому того-то?».

[u]Соседская драка[/u]

В соседнем доме жил один служащий — не военный, но в красивой форме. Однажды к нему пришёл знакомый. Они выпили, повздорили и вышли на улицу выяснять отношения. Дрались они не кулаками, а пощёчинами. Я смотрела из окна вместе с родителями.

Папа посмеялся:

— Наши бы тут устроили… А эти – как барышни.

А оказалось, что в Румынии были такие законы: если бьёшь открытой ладонью — статья легче. Если кулаком — хуже. И тот приятель был из полиции. Вот почему они дрались так «интеллигентно».

[u]Рождество[/u]

На Рождество или Новый год — я уже не помню точно — хозяева принесли нам традиционное румынское блюдо. Свинину, запечённую с черносливом. Хозяева были православные, как и мы, но церковный календарь у них был григорианский, так что религиозные праздники не совпадали. Я запомнила это — что у них всё смещено, не как у нас.

[u]Бунт[/u]

В ноябре 1946 года в Румынии прошли выборы. Победили коммунисты. Но часть населения была недовольна — они считали, что большевики подтасовали результаты. И они устроили бунт.

Напали и на воинские части. Погиб наш часовой.

Тогда семьям советских офицеров приказали сидеть по домам и не выходить на улицу.

И в тот день я увидела папу на белом коне.

Он прискакал домой среди бела дня, при оружии. Проведать нас, убедиться, что мы живы. Предупредить — за забор не выходить.

Он поговорил с мамой, посмотрел на меня, кивнул, а потом ускакал обратно.

Я запомнила этот образ на всю жизнь. Папа на белом коне. В военной форме. Серьёзный.

[u]Трамвайные рельсы[/u]

Я тогда не знала, но уже потом, когда выросла, папа рассказал мне, что трамвайные рельсы в Констанце — одесские. Румынские фашисты, отступая из Одессы, забрали их с собой и перевезли сюда. Я помню, как ходили трамваи по этим рельсам, и не знала, что они с советской земли.
Кстати, в Констанце следов войны почти не было.

[u]Возвращение[/u]

В марте 1947 года папина служба в Румынии закончилась. Мы вернулись в Магнитогорск.

Мне было шесть с половиной лет. Я увезла с собой несколько румынских слов, образ папы на белом коне, вкус рождественского угощения и память о чужом южном городе, где трамваи ходят по одесским рельсам.

С тех пор прошло восемьдесят лет. Но я помню почти всё...

503

рассказ не мой

***

Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. Но про палубу сторожевого корабля Северного флота в Писании благоразумно умолчено.

(Апокрифическое флотское предание)

Британский математик Джон Литлвуд, человек, несомненно, выдающегося ума и комфортной академической прописки, однажды вывел закон чудес. Согласно его выкладкам, чудо — это событие особой значимости с вероятностью один на миллион. Литлвуд посчитал время бодрствования человека, количество событий в секунду и пришел к выводу: при таком математическом раскладе чудо должно происходить с каждым из нас примерно раз в месяц. Если брать всю жизнь, утверждал британец, шанс один к миллиону — это сущий пустяк.

Читал я эти выкладки много позже, сидя в теплом кресле, и думал: засунуть бы этого Литлвуда в город Полярный образца тысяча девятьсот девяносто второго года. На пирс, где швартуются сторожевые катера охраны водного района. Там бы его математика дала трещину шириной с Марианскую впадину. Потому что в Полярном чудес не было. Чудом там считалось, если на камбузе давали масло, если командир сходил на берег трезвым и если ветер с Баренцева моря не пытался вырвать твою душу через уши. Вероятность этих событий стремилась к отрицательным величинам.

Но однажды чудо к нам все-таки прислали. Прямо с распределителя ПТК. Чудо было невысокого роста, носило шинель, стоящую колом от фабричной пропитки и мороза, имело оттопыренные уши и откликалось на имя матрос Иван Чудов

Эту историю автор услышал в Полярном от матроса того самого корабля, когда рядом у стенки стоял корпус К-407. Полярный тогда был не город, а форма наказания, выданная Северным флотом под видом места службы: ветер, бетон, ржавчина, мокрая шинель и вечное чувство, что Господь сотворил мир, а потом махнул рукой на Кольский полуостров.

Матрос рассказывал про СКР «Задорный» — большой сторожевой корабль проекта 1135 «Буревестник». Красивая серая дура, ощетинившаяся железом, гордостью и корабельным идиотизмом. В бригаде его, конечно, звали «Задротный» — потому что народ у нас всегда сначала крестит, потом уже читает документы.

И вот на этот корабль однажды прибыл матрос Ваня Чудов.

Ваня был из Харькова. Но говорил на таком чистом русском, что любой московский диктор рядом с ним казался уроженцем дизельного отсека. Говорил ясно, мягко, без понтов и без этой интеллигентской плесени, когда человек не мысль выражает, а пытается доказать, что у него дома есть книжная полка.

Главная беда Вани была не в том, что он был слабый. И не в том, что он был глупый. Он как раз глупым не был. Главная беда Вани заключалась в том, что он был искренний.

А искренний человек на боевом корабле Северного флота — это примерно как белая скатерть в машинном отделении. Вроде бы вещь хорошая, даже праздничная, но совершенно непонятно, зачем она здесь и кто её сейчас первым испачкает.

Ваня почему-то верил, что экипаж — это единая семья. Что старшие товарищи существуют для наставления младших, а не для того, чтобы ночью завязывать им рукава морским узлом и наливать в ботинки холодной воды. Он верил в Устав. Не как проверяющий из штаба, который верит в Устав с целью кого-нибудь трахнуть в мозг, а по-настоящему. Как в Псалтирь. Как в таблицу умножения. Как в маму.

Система такого простить не могла.

Сначала его послали за ведром клиренса. Потом — заточить якорь. Потом — узнать у боцмана, где хранится запасной ватерлиний. Ваня ходил, спрашивал, возвращался и спокойно докладывал, что клиренс, по словам механика, в твёрдом виде не выдаётся, якорь по законам физики точить бессмысленно, а ватерлиния, судя по объяснениям боцмана, проходит не на складе, а по корпусу корабля.

Годки задумались.

Потом началась педагогика попроще. Ночью Ване связали робу, в ботинки налили воды, бушлат перед построением спрятали. Обычный молодой матрос после этого должен был материться шёпотом, чистить гальюн и постигать древнюю флотскую мудрость: «Не высовывайся, и, может быть, тебя не заметят».

Но Ваня Чудов пошёл к командиру БЧ.

Не жаловаться. Нет. Это было бы понятно. Стукачей на флоте не любили, но природа их была ясна. Ваня пошёл выяснять моральную природу конфликта.

— Товарищ капитан-лейтенант, разрешите обратиться. Я хотел бы понять, в каком месте нарушил внутреннюю гармонию коллектива.

Командир БЧ-2, человек с печенью, наполовину состоявшей из «шила», а наполовину из ненависти к штабу бригады, посмотрел на мокрые ботинки Вани, на лужу у порога и понял, что мир снова повернулся к нему неуставной частью.

— Пошёл вон отсюда со своей гармонией, пока я тебя к пушке вместо снаряда не привязал.

Ваня кивнул и ушёл.

Но механизм уже заработал.

Спрятали бушлат — Ваня к старпому: мол, утрата казённого имущества снижает личную боеготовность и бросает тень на корабль. Заставили драить палубу зубной щёткой — Ваня к замполиту: каков воспитательный смысл использования предметов личной гигиены не по назначению и есть ли на это методические рекомендации ГлавПУРа?

Офицеры начали бояться его больше, чем проверки из штаба. Потому что проверка из штаба хотя бы враг понятный: приехал, нагадил в душу, выпил у командира и уехал. А Ваня был стихийным бедствием нравственного характера.

Старослужащие решили, что он крыса. Очень хитрая. Глубоко законспирированная. Возможно, засланная особистом.

И вот однажды в душевой его зажали пятеро. Старшина Сидоренко стоял впереди, намотав ремень с латунной бляхой на кулак.

— Ну что, философская падла, достучался? Сейчас мы тебе гармонию по всем чакрам раскидаем.

Ваня стоял голый, худой, белый, с рёбрами, торчащими как шпангоуты у недостроенного катера.

— Я не стучал, товарищ старшина. Я ни разу не назвал вашей и ничьей фамилий. Я просто хотел понять, в чём моя вина. Если я плохой моряк — научите меня. Если я всё делаю по Уставу — зачем вы ломаете порядок?

И тут Сидоренко завис.

Потому что бить наглого можно. Ленивого можно. Борзого можно. Даже стукача можно — это почти санитарная обработка коллектива.

Но бить человека, который голый стоит у кафельной стены и просит научить его правде, было как-то нехорошо. Даже страшно. Как икону пнуть. Или плюнуть в колодец, из которого потом самому пить.

Сидоренко опустил ремень.

— Иди оденься, убогий.

С этого дня Ваню перестали бить.

Не из гуманизма, конечно. Гуманизм на Северном флоте если и водился, то только в консервированном виде и по большим праздникам. Просто все поняли: Ваня — юродивый. А юродивого трогать нельзя. Море потом взыщет.

Зато вскоре выяснилось, что Ваню можно применять.

Например, против интенданта, мичмана Шкуро, начальника продовольствия. Шкуро воровал так широко, что это уже не вызывало возмущения — только профессиональное уважение. Тушёнка, масло, сгущёнка исчезали в его кладовой, как грешники в аду, а в столовой личный состав ел перловку, от которой даже крысы становились философами.

И тогда к Ване подошли.

— Вань, Родина нам по норме мясо выделяет. А в котле — кости и комбижир вместо пятидесяти грамм сливоченого. Это же подрыв боеготовности. Ты бы сходил к мичману. Только по-человечески. Как ты умеешь.

Через десять минут Ваня стоял у провизионки.

— Товарищ мичман, разрешите обратиться. Я изучил нормы продовольственного довольствия. Скажите, по какой объективной причине калорийность пайка не соответствует условиям службы в Заполярье? Если продуктов нет — мы потерпим. Но если они есть, а личный состав их не получает, то возникает подозрение в должностном преступлении. Я хочу разобраться, чтобы не думать о вас плохо,и не докладываь командованию...

Шкуро, державший в руках сумку с тушёнкой, побледнел так, будто перед ним стоял не матрос, а Страшный Суд с зачитанной книжечкой приказов Министра обороны. Он уже был наслышан о праведном Чудов.

С этого дня масло в каше и на столах появилось.Больше. Ровно настолько, чтобы Ваня больше не приходил.

Но настоящее чудо случилось зимой, перед Новым годом.

«Задорный» стоял у пирса в Полярном. Рядом ошвартовался большой противолодочный корабль — здоровая океанская скотина, экипаж которой смотрел на овээровцев как на дворовых собак при породистых волкодавах.

Ваня вынес мусор. На пирсе курили чужие годки.

— Эй, чучело овээровское! Сюда иди!

Ваня подошёл.

— Упал, отжался пятьдесят раз.

— Товарищ матрос, вы не имеете права отдавать мне такой приказ. Мы в равных званиях и из разных экипажей.

Чужой амбал поперхнулся дымом, схватил Ваню за грудки и швырнул в грязный сугроб у кнехта.

На борту «Задорного» это увидел Сидоренко.

Тот самый Сидоренко.

Он выкинул окурок, побледнел и сказал тихо, почти ласково:

— Э. Стоп, скотины! Это наш придурок.

Через несколько секунд с трапа посыпались люди. С монтировками, ключами, в тапках, в шинелях, кто как был. Бежали молча. Не за честь корабля. Не за устав. Не за социалистическое отечество.

За Ваню.

Потому что своего юродивого чужим бить нельзя. Это уже не дедовщина. Это святотатство.

Драка была страшная. Били молча, по-флотски, без художественной самодеятельности. Бэпэкашники были крупнее, их было больше, но овээровцы дрались с таким остервенением, будто защищали последнюю банку сгущёнки от НАТО.

А Ваня бегал между ними, с рассечённой бровью, и кричал:

— Товарищи, рОдные! Прекратите! Мы же один флот!

За что получил ещё раз локтем, упал, поднялся и снова полез разнимать.

Разогнал всех дежурный по бригаде с патрулём.

Вечером в кубрике пахло йодом, спиртом, мокрой шерстью и великим флотским воспитанием. Сидоренко сидел с заплывшим глазом. Звягинцев молча достал бутылку «шила» и поставил на стол.

— Лечитесь, защитники Отечества.

Ваня сидел в углу кубрика. Губа разбита, глаз заплыл, вид мученический, но не обиженный.

Сидоренко налил, выпил, посмотрел на него одним глазом и сказал:

— Ваня, ты, падла, нас бесишь. Мы тебя не любим. От твоей правильности у нормального человека в голове говно закипает. Но если ещё хоть одна сука с другого борта на тебя криво посмотрит — мы им корабль на металлолом разберём. Понял?

Ваня поднял на него свой светлый, совершенно неуместный на Северном флоте глаз.

— Понял, товарищ старшина первой статьи. Спасибо за доверие. Но смею вас заверить, разбирать их крейсер на металлолом нет никакой оперативной необходимости. Пока вы отвлекали их личный состав несанкционированным физическим контактом, я предпринял меры административного реагирования.

В кубрике повисла тяжелая, недобрая тишина. Сидоренко медленно опустил кружку на стол.

— Какие еще меры, Ваня? — настороженно спросил он.

— Видите ли, — Чудов поправил воротник порванной робы, — в ходе инцидента я обратил внимание, что верхний вахтенный у трапа БПК покинул свой пост, чтобы принять участие в драке. Согласно Уставу гарнизонной и караульной службы, оставление боевого поста недопустимо. Как бдительный матрос, я был обязан обеспечить безопасность судна союзных сил. Я поднялся к ним на борт.

У Сидоренко начал мелко дергаться глаз.

— И? — выдохнул старшина.

— На мостике у них также оказалось пусто, — кротко продолжил Ваня. — На столе лежал раскрытый вахтенный журнал, что является грубейшим нарушением режима секретности. Я изъял его для передачи в особый отдел. Далее, на переборке, без надлежащего присмотра висели ключи. Судя по красным биркам, это ключи от арсенала и сейфа с секретной документацией. Во избежание их попадания в руки диверсантов, я реквизировал их тоже.

Ваня расстегнул свой безразмерный бушлат и аккуратно выложил на стол тяжелый, прошитый суровыми нитками вахтенный журнал крейсера первого ранга и гигантскую связку ключей.

Кубрик перестал дышать.

— Затем, — голос Вани звучал так же ровно и умиротворенно, — спустившись в офицерскую кают-компанию, я обнаружил на столе недопитую бутылку коньяка и закуску. Распитие спиртных напитков на борту боевого корабля категорически запрещено. Я конфисковал коньяк, а чтобы предотвратить дальнейшее разложение дисциплины их командного состава, я счел своим долгом скрутить с переборки их корабельные часы и барометр. Они висели криво.

Рядом с журналом легли массивные медные часы и новенький, сияющий барометр.

— Ну и напоследок, — Ваня виновато потупился. — Уходя с их борта, я обратил внимание, что их Военно-морской флаг на флагштоке закреплен с нарушением морской практики и сильно истрепался на ветру. Я снял его, чтобы постирать и зашить дырки. Вот он.

Чудов достал из-за пазухи огромное, сшитое из тяжелого шелка полотнище кормового флага противолодочного крейсера и аккуратно положил его поверх изъятого арсенала.

В тишине было слышно, как в соседнем отсеке гудит трансформатор. Экипаж БЧ-2 смотрел на стол. Они не просто выиграли драку. Благодаря бюрократическому аутизму одного человека, они только что всухую, без единого выстрела захватили флагманский корабль, лишили его секретности, обезоружили командование и спионерили знамя. Это был акт абсолютного, кристально чистого государственного пиратства.

Дверь кубрика скрипнула. На пороге снова стоял капитан-лейтенант Звягинцев. Он пришел за забытой на столе зажигалкой. Офицер окинул взглядом натюрморт на столе: вахтенный журнал, ключи от арсенала, барометр и скомканное знамя крейсера.

Звягинцев долго молчал. Потом он взял со стола открытую бутылку корабельного спирта. Не наливая в кружку, он сделал три долгих, глубоких глотка прямо из горла. Вытер губы рукавом.

— Сидоренко, — хрипло, но удивительно спокойно сказал командир БЧ-2.

— Я! — подскочил старшина.

— Завтра утром мы не будем сдавать это добро в штаб.

— А что мы будем делать, товарищ капитан-лейтенант?

Звягинцев посмотрел на Ваню с выражением глубочайшего мистического трепета.

— На рассвете, — произнес офицер, — мы отправим Чудова к их командиру в качестве парламентера. Будем требовать контрибуцию сгущенкой и тушенкой. А если они откажутся — Ваня пойдет к ним еще раз и по уставу проверит у них исправность чего-нибудь еще. Выдайте этому флибустьеру чистое белье и двойную пайку. И спрячьте флаг, пока нас всех за измену Родине не расстреляли.

С тех пор БПК стоял у пирса тихо, как мышь под веником, а при виде идущего по пирсу сутулого матроса с глазами спаниеля, океанская элита нервно отворачивалась и спешно проверяла пуговицы на бушлатах. Ибо против лома нет приема, а против лома, завернутого в Корабельный устав, бессилен даже весь Северный флот.

Автор Аркадий Авдей.